Фотогалерея :: Ссылки :: Гостевая книга :: Карта сайта :: Поиск :: English version
Православный поклонник на Святой земле

На главную Паломнический центр "Россия в красках" в Иерусалиме Формирующиеся паломнические группы Маршруты О проекте Поклонники XXI века: наши группы на маршрутах Поклонники XXI века: портрет крупным планом Наши паломники о Святой Земле Новости Анонсы и объявления Традиции русского паломничества Фотоальбом "Святая Земля" История Святой Земли Библейские места, храмы и монастыри Праздники Чудо Благодатного Огня Святая Земля и Святая Русь Духовная колыбель. Религиозная философия Духовная колыбель. Поэтические страницы Библия и литература Древнерусская литература Библия и русская литература Знакомые страницы глазами христианинаБиблия и искусство Книги о Святой Земле Журнал. (Электронная версия) Православное Общество "Россия в красках" Императорское Православное Палестинское Общество РДМ в Иерусалиме Вопросы и ответы


Паломничество в Иерусалим и на Святую Землю
Рекомендуем
Новости сайта
Святая Земля и Библия. Смотрите новый цикл фильмов о Святой Земле: Часть 1-я, Часть 2Часть 3
Главный редактор портала «Россия в красках» в Иерусалиме представил в начале 2019 года новый проект о Святой Земле на своем канале в YouTube «Путешествия с Павлом Платоновым»
Людмила Максимчук (Россия). Из христианского цикла «Зачем мы здесь?»
«Мы показали возможности ИППО в организации многоаспектного путешествия на Святую Землю». На V семинаре для регионов представлен новый формат паломничества
Павел Платонов (Иерусалим). Долгий путь в Русскую Палестину
Елена Русецкая (Казахстан). Сборник духовной поэзии
Павел Платонов. Оцифровка и подготовка к публикации статьи Русские экскурсии в Святую Землю летом 1909 г. - Сообщения ИППО 
Дата в истории

1 ноября 2014 г. - 150-летие со дня рождения прмц.вел.кнг. Елисаветы Феодоровны

Фотогалерея
Православные паломники на Святой Земле в октябре-ноябре 2017 года

Святая Земля в 2016-2017 годах
Интервью с паломником
Протоиерей Андрей Дьаконов. «Это была молитва...»
Материалы наших читателей

Даша Миронова. На Святой Земле 
И.Ахундова. Под покровом святой ЕлизаветыАвгустейшие паломники на Святой Земле

Электронный журнал "Православный поклонник на Святой Земле"

Проекты ПНПО "Россия в красках":
Раритетный сборник стихов из архивов "России в красках". С. Пономарев. Из Палестинских впечатлений 1873-74 гг.
Удивительная находка в Иерусалиме или судьба альбома фотографий Святой Земли начала XX века
Славьте Христа  добрыми делами!

На Святой Земле

Обращение к посетителям сайта
 
Дорогие посетители, приглашаем вас к сотрудничеству в нашем интернет-проекте. Те, кто посетил Святую Землю, могут присылать свои путевые заметки, воспоминания, фотографии. Мы будем рады и тематическим материалам, которые могут пополнить разделы нашего сайта. Материалы можно присылать на наш почтовый ящик

Наш сайт о России "Россия в красках"
Россия в красках: история, православие и русская эмиграция


 
 
"Чашу эту мимо пронеси…"
 
В течение пяти лет наш журнал печатал главы из книги Тамары Жирмунской "Библия и русская поэзия" (см. №№ 6, 11/96, 10/97, 4, 7/98, 4, 10/99, 7, 8/2000). Книга вышла в Москве, в издательстве "Изограф", в 1999 году. Теперь мы публикуем главы из её новой работы – "Библия и русская поэзия XX века". Это очерки о М. Волошине (№№ 7–8, 9/02), Вяч. Иванове (№№ 2, 3/03), А. Белом (№№ 7–8, 9/03), А. Ахматовой (№№ 11, 12/03), М. Цветаевой (№№ 7–8, 9/04)
 
Борису Пастернаку я обязана очень многим, отчасти даже тем, что однажды, одиннадцать с лишним лет назад, взялась писать эту книгу.
 
Но сначала — немного недавней истории…
 
Шёл 1956 год. Я училась на третьем курсе Литературного института. Однажды нас собрали в сравнительно небольшом зале, чтобы прочитать некое Закрытое правительственное письмо. Ставлю прописную букву, потому что с этого письма, с его жестоких откровений началась новая жизнь моей души, моего заклиненного на мнимых ценностях сознания. Всё искусственное в ней и в нём, старательно насаждаемое тогдашней идеологией и педагогикой, было или сметено, или потеряло всякую опору. Никита Сергеевич Хрущёв сурово и нелицеприятно говорил о Сталине — и знакомые с детства портреты-иконы в обрамлении праздничных лампочек, словно в золочёном окладе, из благостных становились угрожающими; без вести пропавшие в 37-м родственники из единичных "врагов народа", боли и позора своей семьи, превращались в сонм оскорблённых, ошельмованных жертв беззакония. Мне вдруг открылось, что "культ личности" незримой гибельной громадой нависал над великой русской культурой, которую я так любила…
 
Как жить дальше? Во что верить? О чём писать? Студент нашего вуза "писать" был обязан, в противном случае подлежал отчислению за "творческую несостоятельность"… Вот тогда-то мой однокурсник, смешной, картавый чуваш Гена Лисин принёс в нашу аудиторию свои выписки из романа "Доктор Живаго".
 
Не могу уследить за перемещениями в пространстве, за выходящими на разных языках книгами прославленного ныне поэта Геннадия Айги. Наверняка он, первый лауреат Пастернаковской премии, где-то уже поведал о своём знакомстве с Борисом Леонидовичем. Однако мне, сорок сороков раз бывавшей в подмосковном Переделкине, нетрудно вообразить их первую встречу. Двухэтажная деревянная дача в глубине занесённого снегом сада-двора. Забор — прозрачный, калитка не запирается, никаких собак — входи кто хошь. Хозяин, "…Юноша с седою головой, / Как портрет в старинном медальоне / Из цветов ромашки полевой" (строки из особенно любимого мной стихотворения Н. Заболоцкого), рад каждому приходящему. Тем более — юному коллеге, да ещё с томиком Ницше под мышкой, да ещё родом из-под Чебоксар, — прекрасное воспитание привило Борису Леонидовичу ненаигранный демократизм. Познакомились. Мэтр сочувственно выслушал верлибры двадцатидвухлетнего собрата, живущего по соседству, в общежитии Литинститута (тогда оно находилось под боком у советских классиков). Конечно, его взволновали строки, памятные мне ещё с той студенческой поры: "Я среди вас, как металлический рубль среди бумажных денег, и мне не об кого звенеть…" Теперь гостю было об кого звенеть, и провинциал-самородок не упустил открывшейся возможности. Ещё один приход. Углубление знакомства, почти дружба — и Гена Лисин получает из рук автора мало кем читанный в то время, ещё ни разу не напечатанный роман. Верный семинарской привычке, делает из него подробные выписки, приносит их в институт — кузницу будущих "инженеров человеческих душ" и даёт на пару дней и ночей своей однокурснице — мне…
 
У, какую очистительную бурю вызвали эти поэтические и философские рукописные фрагменты в моей жаждавшей полноты и веры, только что опустошённой, обескрыленной Закрытым письмом душе! Я не знала фабулы романа, не отвлекалась на характеры героев и любовные коллизии. Блестяще поданная, спрессованная до афоризмов мудрость тысячелетий жадно заполняла мой внутренний вакуум. Так вот что называется "вечными вопросами": жизнь и смерть, история и природа, иудаизм и христианство, ужас тирании, революция с её двуличием Януса, сладкая мука творчества, сияние женственности через лик Богоматери… Надо всем этим, как седьмое небо, вставал Христос, многократно повторённое имя Христа, о Котором к своим двадцати годам я, признаться, имела слабое понятие… "Метафизика!" — скажет кто-нибудь вслед за одним из персонажей романа. Выработав своё, порой далёкое от истины мировоззрение, мы забываем, чего алкала душа наша в юности. Именно готовых ответов на вечные вопросы, да поинтересней, поглубже, чтобы, нырнув в неведомую стихию, не стукнуться о дно башкой… Большие творцы помнят об этом и дают на свой страх и риск такие ответы.
 
Выписки товарища я немедленно перенесла в свою потайную тетрадь. От кого таилась? От институтской казёнщины, от недоброго или равнодушного глаза случайного читателя. Таиться научили родительские разговоры полушёпотом в нашей коммуналке, чтобы не предназначенное для чужого слуха не проникло через "перегородок тонкорёбрость" (знакомая и понятная мне пастернаковская боль). Таиться научила эпоха. На дворе стояла так называемая оттепель, но от неё больше было мокрого сора и плавучих щепок, чем истинного тепла.
 
Полностью "Доктора Живаго" я прочитала гораздо позже. Но и теперь, когда открываю книгу, неоном-аргоном вспыхивают в тексте те незабываемые строки. Многое знаю почти наизусть. Как стихи. Вот это, к примеру:
 
"Я сказал, — надо быть верным Христу. Сейчас я объясню. Вы не понимаете, что можно быть атеистом, можно не знать, есть ли Бог и для чего он, и в то же время знать, что человек живёт не в природе, а в истории, и что в нынешнем понимании она основана Христом, что Евангелие есть её обоснование. А что такое история? Это установление вековых работ по последовательной разгадке смерти и её будущему преодолению. Для этого открывают математическую бесконечность и электромагнитные волны, для этого пишут симфонии (…) Века и поколенья только после Христа вздохнули свободно. Только после него началась жизнь в потомстве, и человек умирает не на улице под забором, а у себя в истории, в разгаре работ, посвящённых преодолению смерти, умирает, сам посвящённый этой теме…"
 
Примерно в то же время были опубликованы и стихи из романа: в журнале "Знамя", в первом московском сборнике "День поэзии". Но и непубликабельные тоже каким-то образом доходили до нас: приносились на курс то одним, то другим, напечатанные на машинке или переписанные от руки…
 
Не так давно перечитала стихотворение "Рассвет", и только тут меня озарило: это же стихи о возвращении к вере, о пробуждении надолго усыплённой души автора. И слово "завет", пусть и с маленькой буквы, не иначе как Новый Завет. А "Ты" — обращение к Тому, кто Сам сказал: "Я свет миру; кто последует за Мною, тот не будет ходить во тьме, но будет иметь свет жизни" (Ин 8.12).
 
Ты значил всё в моей судьбе.
Потом пришла война, разруха
И долго-долго о тебе
Ни слуху не было, ни духу.
И через много-много лет
Твой голос вновь меня встревожил.
Всю ночь читал я твой завет
И как от обморока ожил…
 
Почему же стихи называются "Рассвет", а не "Свет"? Зачем такая "светомаскировка"? Слова однокоренные, но означают разное… Вспомним, что это стихи из романа, что они приписаны доктору Живаго, а художественная атмосфера, в которой он формировался (как и Б. П.), предполагала новую эстетику: намеренное и воодушевлённое попадание не в глаз, а в бровь. Не исключаю, что отчасти права и Алла Марченко, написавшая с редкой для современных критиков прямотой: "Ведь Пастернаку для того, чтобы не терять себя, выгодно и даже необходимо не столько быть, сколько слыть непонятным. Непонятное надёжно маскировало — прятало от бдительной, но отнюдь не сверхзрячей цензуры опасно понятное". "Рассвет" проскочил в печать ещё в середине 50-х. Но был ли понят? Или одновременно проскочил и мимо читательского сознания?
 
"Мне к людям хочется, в толпу…" — так начинается следующая строфа стихотворения. Это — полемика с недоброжелателями. Настоящими и будущими. Их у поэта хватало. "Гениальному дачнику" ставили в вину отъединённость от людей, от масс (самое ходовое тогда слово). Неужели, чтобы вернуться "к людям", "в толпу", ему необходимо было перечитать Евангелие? Нет, конечно! Он никогда не отворачивался от народа, даже окружающее простонародье вызывало в нём горячие, кто-нибудь скажет — раздутые, чувства. Зато и в тысячной толпе, провожавшей великого поэта к переделкинскому погосту (сама видела!), было немало мужчин с лицом мастеровых и простых тёток в подмосковном затрапезе. "Я чувствовал за них за всех, / Как будто побывал в их шкуре…" — предельная искренность пастернаковской лирики делает декларацию объяснением в любви.
 
Художник и народ, поэт и чернь — эти хрестоматийные пары всегда прихрамывают. Внутренний склад неординарной личности далеко выводит её из общего ряда. Сложная, причудливая структура стихийного таланта ни под каким видом не укладывается на плоскости массового восприятия. К тому же с трудом налаженный в зрелые пастернаковские годы быт, строго приспособленный для работы — а тружеником он был величайшим; достаточно вспомнить сотни тысяч переведённых им строк, и всё "крепких орешков", великих иноязычных авторов, — не мог не создавать видимости поэта-островитянина. Но интровертом и тем более мизантропом он не выказывал себя никогда. Недостаточность внимания к "малым сим", к их бедам и бедности, а то и нищете, считал своим грехом:
 
И я испортился с тех пор,
Как времени коснулась порча,
И горе возвели в позор,
Мещан и оптимистов корча.
Всем тем, кому я доверял,
Я с давних пор уже не верен.
Я человека потерял
С тех пор, как всеми он потерян.
 
Вот чем обязан он был Новому Завету! Он вновь и, как ему, может быть, представлялось, почти в одиночку обретал человека, потерянного обществом, лицемерно провозгласившим: всё для человека, всё ради человека!..
 
Вернусь к стихотворению "Рассвет", к его заглавной строчке: "Ты значил всё в моей судьбе…" Она озадачивает. Мы уже знаем, что речь идёт о христианстве, но о юноше Пастернаке в связи с христианской верой известно немного… Мемуаристы упоминают о Евангелии, всегда лежавшем на столе в его крохотной комнатке, когда он наконец отделился от родителей, брата и сестёр и перебрался в недалёкий от них Лебяжий переулок. Строить свою жизнь по Евангелию, придавать ему судьбинное значение — такое даётся не многим… Можно с уверенностью предположить, что в доме академика живописи Леонида Пастернака и блестящей пианистки, его жены, урождённой Райцы (Розы) Кауфман, царила скорее творческая, чем религиозная атмосфера. Близкий к Льву Толстому и Скрябину, знакомый с молодым Рильке, плодовитый художник, чадолюбивый семьянин, отец будущего поэта решительно отвергал крещение, особенно как инструмент карьеры, оставался верен иудаизму — вере предков.
 
Автор очень интересной книги "Пастернак и другие" (М., 2003) Наталья Иванова говорит о детстве своего героя: "Родители временами оставляют детей на полное попечение няни; и именно няня приводит Бориса в церковь. Няня окропила мальчика святой водой — он почувствовал себя на всю жизнь причастным к таинствам православия". Звучит немного наивно. Разумеется, при выходящей из ряда вон впечатлительности, которой отличался Б. П., и такое могло случиться. И всё же, всё же… Как, откуда пришёл тот свет, о котором десятилетия спустя он скажет: "Ты значил всё в моей судьбе…"? Поэты такого масштаба, как Пастернак, слов на ветер не бросают…
 
Послушаем автора названной выше книги, современников поэта и его самого.
 
"В одном из ранних стихотворений Пастернак скажет: “Я вишу на пере у творца / Крупной каплей лилового лоска…” Что означает: Бог пишет мною — и меня самого.
 
Бог, по Пастернаку, — сочинитель. Сочиняющий жизни и судьбы. Бог — пишущий, (да ещё конкретно) — лиловыми, именно лиловыми чернилами.
 
Но и поэт, сочинитель — тоже божественной породы" (Н. И.).
 
…"“Февраль. Достать чернил…”
 
Уподобив себя — Творцу. Став — творцом.
 
В том числе — и своей судьбы?
 
Но “хозяином своей судьбы” Пастернак себя не ощущал, потому что ему не нужно было быть её хозяином.
 
Таинственнее и глубже — быть пассивным: по-своему, конечно…" (Н. И.)
 
…"“Ты держишь меня, как изделье, / И прячешь, как перстень, в футляр”. Это уже конец: лепка завершена, гончарный круг остановился". (Н. И.)
 
…"Он произвёл впечатление огнём, который шёл как бы изнутри, и сочетанием этого огня с большим умом" (З. Н. Нейгауз).
 
Крещёная Зинаида Николаевна, в девичестве Еремеева, вторая жена Б. Л., могла и не помнить, что в Ветхом Завете огонь — синоним Бога, что пророку Моисею Ангел Господень "явился в пламени огня из среды тернового куста" (Исх 3. 2). Псалмопевец смиренно признаётся: "Я был нем и безгласен, и молчал даже о добром; и скорбь моя подвиглась. Воспламенилось сердце моё во мне, в мыслях моих возгорелся огонь, я стал говорить языком моим" (Пс 38. 3—4). Да, супруга поэта могла не знать или забыть об этом, но любящее сердце подсказало ей точное слово: огонь (Т. Ж.).
 
…"Горячая взволнованность, прерывание ораторов репликами, стремление донести до аудитории и оппонента понимание содержания своих стихов. Горячая, взволнованная читка стихов…" (А. Тарасенков).
 
…"Подумалось, что он пишет всем существом, как некоторые певцы поют всем телом, а не только горлом" (Гонта).
 
…"Он не поддался никакому испытанию. Он был таким, каким человек был задуман" (А. Цветаева).
 
…"Верю в существование высших сил не только на земле, но и на небе" (из письма Пастернака министру культуры Е. Фурцевой).
 
"Разбуженный Богом" — чрезвычайно уместно назвала пастернаковскими же словами Наталья Иванова первую главу своей книги. Довольно редко даже тщательно подобранные профессионалом цитаты складываются в такую полную и бесспорную картину. Изначальная пронизанность огнём — небесным, о другом не стоило бы и упоминать. Сотворческий жар всего существа. На церковном языке — печать дара Духа Святого. Плодоносная пассивность, с радостной готовностью оставляющая место высшей воле. Ощущение себя как некоего штучного изделия, ненадолго вышедшего из мастерской Творца, с тем чтобы, исполнив Его волю, снова к Нему вернуться.
 
Вспоминается белая мраморная скульптура, которую я видела в парижском музее Родена. Хрупкая, почти невесомая, несмотря на тяжесть материала, фигурка обнажённой женщины в мощной, великолепно вылепленной длани. Ничего общего с орехом в пасти щипцов — нет, нет, её не раздавят, её только бережно подержат, снисходительно оценят, полюбуются совершенными формами. Название скульптуры я перевела для себя как "В Божьей руке"…
 
Кстати, в Пастернаке, физически сильном, выносливом, приверженном к спартанскому образу жизни, некоторые находили и что-то женственное, "женскую стихию"…
 
И так как с малых детских лет
Я ранен женской долей,
И след поэта — только след
Её путей, не боле…
 
Биографы выстраивают не такой уж длинный ряд избранниц поэта, которым мы в первую очередь и обязаны таким признанием. Почти девочка, Ида Высоцкая, вдохновившая Б. П. на стихотворение "Марбург"; еле справившись с невыносимой мукой от её отказа стать его женой, он писал отцу про "глупый и незрелый инстинкт той, которая могла стать обладательницей не только личного счастья, но и счастья всей живой природы".
 
Чужая невеста, а потом и чужая жена Елена Виноград, в отрочестве баловница и хохотунья, в девичестве народница: в 1917 году уехала в глубь России строить новую жизнь. Пастернак знал её с 13 лет, собирался обучать латыни (за деньги). Потом влюбился намертво. Ею вдохновлена книга стихов "Сестра моя — жизнь".
 
Евгения Лурье, художница с улыбкой Джоконды, первая жена Б. П., мать его сына Евгения. Самолюбивая и обидчивая, чуть что не так в семье — уезжала к матери в Ленинград, забирая с собой сына. Не она его бросила — он её бросил. Разрыв стоил ему немалых страданий, о ней — и не говорю. Всякий раз, когда вижу на просторной переделкинской могиле, по пути к внушительным надгробным плитам, её скромный обелиск, чувствую стеснение сердца. Недаром Пастернак так отличал стихи Тютчева о "поэтовой любви": "Не верь, не верь поэту, дева; / Его своим ты не зови…" с вещими строчками: "Он не змеёю сердце жалит, / Но, как пчела, его сосёт!" Их сын Евгений Борисович совместно со своей женой Еленой Владимировной очень много сделал и делает для литературного бессмертия отца.
 
Вторая жена: Зинаида Николаевна.
 
Последняя любовь: Ольга Ивинская.
 
Обе написали воспоминания о поэте — к ним и отсылаю читателя.
 
Несколько особняком стоят в его "донжуанском" списке две талантливые умницы: кузина Ольга Фрейденберг и Марина Цветаева. С обеими длился и длился (с О. Ф. целую жизнь) эпистолярный роман. Приходится со вздохом признать, что по жизни обе ему не были нужны. Для чего?! У него самого ума и таланта была палата…
 
Всем этим необыкновенным (раз их выбрал поэт) и многим другим, вполне заурядным женщинам мы должны поклониться в пояс за его изумительную любовную лирику.
 
Скажу подробнее о пастернаковском "Марбурге". По нему, как по компасу, ориентировалась я пару лет назад, попав наконец в то место, о котором мечтала с юности. Из биографии поэта известно, что любовно-историческое потрясение (иначе не скажешь) он пережил в этом немецком университетском городке четырьмя годами раньше, чем охватившая его страсть откристаллизовалась и оформилась в слова. Взвихренные изнутри, но классически завершённые снаружи… Итак, 22-летний "сын академика живописи" (так он ещё недавно называл себя в одном официальном прошении), несостоявшийся композитор, будущий (возможно) философ, на сэкономленные матерью хозяйственные деньги едет в Германию послушать лекции профессора-неокантианца Когена. До Первой мировой ещё целых два года. Немцы пока не враги, а друзья. Борис снимает комнату у чопорной немецкой чиновницы. Его быт очень прост, чтобы не сказать беден. Распорядок дня весьма строг: конспекты, рефераты, занятия в университете. И вот в его монашескую келью врываются тайно приехавшие сюда сестрички Высоцкие. Московские воспоминания, забавные истории, смех, сладострастный запах липы и соблазн, соблазн… Остальное — в стихах: "Я вздрагивал. Я загорался и гас. / Я трясся. Я сделал сейчас предложенье, —/ Но поздно, я сдрейфил, и вот мне — отказ. / Как жаль её слез! Я святого блаженней…"
 
"Куда деваются бурные всплески наших чувств?" — спрашивала я себя, сойдя с электрички и пожирая глазами жёлтое, как гоголь-моголь, двухэтажное здание старинного по виду марбургского вокзала с витиеватым фронтоном. Перестраивался или нет, он должен, обязан помнить прилежного и пылкого юношу из России. "Любовь — это единственное, что тебе нужно", — на разных языках напоминают рекламные щиты, расставленные и развешанные по городам Европы. Не каждый день создаются "марбурги", но ежедневно кто-то влюбляется, надеется, жаждет разделённости и, не дождавшись, сходит с ума или пускается во все тяжкие… Все мы смертны. Может быть, в утешение нам Тейяр де Шарден и Вернадский создали учение о ноосфере — сфере разума, в которую переходят наивысшие достижения интеллекта. А прекрасные безумства, эмоции? Как обстоит дело с ними?..
 
Я брела по Марбургу, как некогда по Переделкину. Стоял солнечный ноябрьский день. Вода в канале блестела, горбился мостик над ним. Домики, сплошь такие, какой построил себе самый хозяйственный из трёх сказочных поросят: тёплый и крепко сбитый, — ярусами взбегали на гору, одну, другую, третью; весь ландшафт был гористый. Внизу подо мной — видимо, незаметно для себя я уже довольно высоко забралась, — лежал роскошный парк, в лёгком золоте с прозеленью палой листвы и травы (и это в конце ноября!). Магазины меня не занимали. Я зашла в Элизабеткирхе, католический собор XIII века, купила пару открыток. И, о радость, на одной из них были изображены гусята, за ними — широкая зелёная тропа, окаймлённая кустарником, ещё глубже проступали две башни собора. А у Пастернака в стихе: "копались цыплята в кустах георгин". Гусята, цыплята — какая разница?..
 
На автобусе доехала до набережной реки. Путеводитель, купленный мной в туристическом центре Марбурга, соврал. На трёхэтажном кирпичном здании с мезонином, указанным как дом, где жил в юности Пастернак, висела мемориальная доска… испанского философа Хосе Ортеги-и-Гассета (1883– 1955). Слышала потом, что дом с доской Пастернака — такой же, добротно-стандартный, и где-то по соседству. Но я его не видела. Зато, гуляя вдоль реки, словно след в след шла за поэтом "Чрез девственный, непроходимый тростник / Нагретых деревьев, сирени и страсти". "Нагретых" от высокого градуса любви — от чего же ещё? Это годилось и для ноября…
 
Маяковский восхищался одиннадцатой строфой "Марбурга": "В тот день всю тебя от гребёнок до ног, / Как трагик в провинции драму Шекспирову, / Носил я с собою и знал назубок, / Шатался по городу и репетировал". Это взгляд поэта-мужчины.
 
Женский взгляд — иной, и если в любовном стихотворении возможна строфа — квинтэссенция чувства, то вот она: "Когда я упал пред тобой, охватив / Туман этот, лёд этот, эту поверхность / (Как ты хороша!) — этот вихрь духоты — / О чём ты? Опомнись! Пропало. Отвергнут".
 
Учащённый пульс "Марбурга" чуть выравнивается, когда автор вспоминает об объективной реальности: "Тут жил Мартин Лютер. Там — братья Гримм. / Когтистые крыши. Деревья. Надгробья. / И всё это помнит и тянется к ним. / Всё живо… И всё это — тоже подобья". Утешительная попытка с негодными средствами. Когда так влюблён, как двадцатидвухлетний Пастернак, — реальна для тебя только любовь. Всё остальное — обезьянье подражание…
 
"Мой брат с детства отличался неодолимой страстью овладеть тем, что явно ему было не под силу или что совершенно не соответствовало складу его мыслей и характера", — пишет в своих воспоминаниях Александр Пастернак. Это касалось всего объёма жизни, но в первую очередь, думается, её любовной сферы. Заметим, что в Библии глагол "овладеть" чаще всего относится к "земле" и никогда — к женщине: "Господь, Бог твой, даёт тебе овладеть сею доброю землёю" (Втор 9. 6); "И они овладели Самариею" (4 Цар 17. 24). О женщине говорится иначе: "познать": "Адам познал Еву, жену свою" (Быт 4. 1); "И познал Каин жену свою" (Быт 4. 17).
 
Мне думается, для нашего героя всегда было важнее "познать", но в высшем смысле этого слова. Поэтому его стихи о любви, при всей их чувственной наполненности, обращены к Небу.
 
Из поздней любовной лирики приведу только одно стихотворение, особенно мне дорогое и памятное навсегда:
 
Не плачь, не морщь опухших губ,
Не собирай их в складки.
Разбередишь присохший струп
Весенней лихорадки.
Сними ладонь с моей груди,
Мы провода под током.
Друг к другу вновь, того гляди,
Нас бросит ненароком.
Пройдут года, ты вступишь в брак,
Забудешь неустройства.
Быть женщиной — великий шаг.
Сводить с ума — геройство.
А я пред чудом женских рук,
Спины, и плеч, и шеи
И так с привязанностью слуг
Весь век благоговею.
Но как ни сковывает ночь
Меня кольцом тоскливым,
Сильней на свете тяга прочь
И манит страсть к разрывам.
 
Тут самое время сказать хотя бы коротко о поэтике ранних и поздних вещей Пастернака. Знаю стихолюбов, которые без ума от густых, метафорических, посоленных "горячею солью нетленных речей" (слова Фета, ценимые Б. П.) стихов из его первых книг ("Близнец в тучах", "Поверх барьеров" и т. д.). Знаю и других, менее продвинутых читателей, которые начали понимать поэта только после сборника "На ранних поездах" (1936–1944). Проникнув в "неписаные законы языка" (см. Н. Вильмонт. О Борисе Пастернаке. М.—СПб., 1989), пробившись сквозь почти не потревоженные до него поэзией плодоносные лексические пласты, наш герой пришёл к пушкинской сложной простоте. Я больше люблю пастернаковскую лирику последних трёх десятилетий. Но, если бы открыла школу поэзии, непременно изучала бы со своими учениками виртуозную, благозвучную, морозно свежую, дерзновенную до разведения руками поэтику Пастернака 1911–1930 годов. Какие образы и рифмы ему спускались с неба, какие ассонансы!..
 
Приведу два примера. Это всё та же нескончаемая песнь женщине, но между стихами пролегло более сорока лет! Первое стихотворение — из книги "Сестра моя — жизнь"(лето 1917): "Любимая, — жуть! Когда любит поэт, / Влюбляется бог неприкаянный. / И хаос опять выползает на свет, / Как во времена ископаемых(…) / Он видит, как свадьбы справляют вокруг. / Как спаивают, просыпаются. / Как общелягушечью эту икру / Зовут, обрядив её, — паюсной. / Как жизнь, как жемчужную штуку Ватто, / Умеют обнять табакеркою. / И мстят ему, может быть, только за то, / Что там, где кривят и коверкают, / Где лжёт и кадит, ухмыляясь, комфорт, / И трутнями трутся и ползают, / Он вашу сестру, как вакханку с амфор, / Подымет с земли и использует"…
 
Одно из последних объяснений в любви: "Женщины в детстве" (июль 1958). Это настоящий панегирик нашей сестре: "…Приходилось, насупившись букой, / Щебет женщин сносить, словно бич, / Чтоб впоследствии страсть, как науку, / Обожанье, как подвиг, постичь. / Всем им, вскользь промелькнувшим где-либо / И пропавшим на том берегу, / Всем им, мимо прошедшим, спасибо, / Перед ними я всеми в долгу"…
 
От пастернаковских женщин во плоти, вообще от женщины как объекта интереса и страсти, не без колебаний (имею ли внутреннее право строить такой логический мост? Но поэт как будто опередил меня в своей лирической дерзости!) перехожу к Той, что превыше привычных устремлений, Чей образ не меркнет, потому что к его краскам не добавлено ядовитых земных веществ. О Христе в XX веке написано много. О Богородице, давшей Ему жизнь, — гораздо меньше. Вероятно, для этой цели нужен был не просто творец с внутренним огнём, не просто убеждённый христианин, но тот, что сызмала и навсегда "ранен женской долей". Целомудренный по самой сути своей. Сам страдавший от сознания несовершенства доступной человеку на этом свете любви. Несущий в себе женскую стихию и подвластный ей.
 
Той, что подарила Бога грешной земле, в "Докторе Живаго" посвящены нетленные строки. Кому-то может показаться кощунственной сама эта параллель: Богородица и неисчислимые матери рода людского. Но под пером поэта неортодоксальная, возможно, мысль становится прекрасным стихотворением в прозе:
 
"Мне всегда казалось, что каждое зачатие непорочно, что в этом догмате, касающемся Богоматери, выражена общая идея материнства. На всякой рожающей лежит тот же отблеск одиночества, оставленности, предоставленности себе самой. Мужчина до такой степени не у дел сейчас, в это существеннейшее из мгновений, что точно его и в заводе не было и всё как с неба свалилось [1] (…)
 
Богоматерь просят: “Молися прилежно Сыну и Богу Твоему”. Ей вкладывают в уста отрывки псалма: “И возрадовался дух мой о Бозе Спасе моем. Яко воззри на смирение рабы своея, се бо отныне ублажат мя вси роди”. Это она говорит о своём младенце, он возвеличит её ("Яко сотвори мне величие сильный"), он — её слава. Так может сказать каждая женщина. Её бог в ребёнке. Матерям великих людей должно быть знакомо это ощущение. Но все решительно матери — матери великих людей, и не их вина, что жизнь потом обманывает их"…
 
Рождество Иисуса Христа для Пастернака — событие вневременное. Оно произошло "прежде всех век" (как сказано в Символе веры), продолжается сейчас и будет длиться, пока жив род людской. В стихотворении "Рождественская звезда" есть строки, особо отмеченные современным философом как подтверждение пастернаковского тезиса: "всё, чему назначено быть, уже смутно присутствует в мире наряду с тем, что есть" (см. С. Вайман. Метаморфозы художественной мысли ХХ века. "Континент", № 108).
 
Волшебно-необременительное подтверждение, добавим от себя.
 
И странным виденьем грядущей поры
Вставало вдали всё пришедшее после.
Все мысли веков, все мечты, все миры,
Всё будущее галерей и музеев,
Все шалости фей, все дела чародеев,
Все ёлки на свете, все сны детворы…
 
И мистерия Распятия — две тысячи без малого лет спустя — воспринимается им как не имеющая конца на земной шкале времени, не имеющая аналога в человеческой истории.
 
В Евангелии: "И вот, завеса в храме раздралась надвое, сверху до низу; и земля потряслась; и камни расселись" (Мф 27. 51). У Пастернака: "Сады выходят из оград, / Колеблется земли уклад, / Они хоронят Бога". Разодранная на две части завеса, как увидим чуть ниже, перешла в стихи о Магдалине.
 
С какой бы раннехристианской остротой ни переживал поэт акт Распятия, чудо Воскресения потрясает его ещё сильнее.
 
Вот тут и возникает образ Магдалины. †
 
Известно, что именно Мария из Магдалы, раскаявшаяся грешница, вместе с другими женщинами из окружения Христа, первая приняла весть о Воскресении (Мф 28; Мк 16; Лк 24; Ин 20). Потому богословы нередко называют жён-мироносиц "апостолами прежде самих апостолов". Представляю, как дорог был этот факт Пастернаку.
 
О пастернаковском двустишии (диптихе) "Магдалина" написано не меньше, чем о цветаевском одноимённом триптихе. Удивительно, как по-разному воспринимаются эти стихи разными читателями. Не упустим из виду, что есть гениальные читатели, а есть и рядовые, к которым и причисляю себя двадцатилетнюю. Созданное в 1949 году, стихотворение это в середине 50-х влетело с чёрного хода и в чинные стены Герценовского дома…
 
Первое стихотворение прошло тогда мимо моего внимания, зато второе… Хотела писать его тут по памяти, но открыла синенькую книжечку Александра Меня "Библия и литература" (М., 2002) — вот же оно, вот, включено целиком. Остаётся только повторить, не рискуя ошибиться, что я и делаю:
 
У людей пред праздником уборка.
В стороне от этой толчеи
Обмываю миром из ведёрка
Я стопы пречистые Твои.
Шарю и не нахожу сандалий.
Ничего не вижу из-за слёз.
На глаза мне пеленой упали
Пряди распустившихся волос.
Ноги я Твои в подол упёрла,
Их слезами облила, Иисус,
Ниткой бус их обмотала с горла,
В волосы зарыла, как в бурнус.
Будущее вижу так подробно,
Словно Ты его остановил.
Я сейчас предсказывать способна
Вещим ясновиденьем сивилл.
Завтра упадёт завеса в храме,
Мы в кружок собьёмся в стороне,
И земля качнётся под ногами,
Может быть, от жалости ко мне.
Перестроятся ряды конвоя,
И начнётся всадников разъезд.
Словно в бурю смерч, над головою
Будет к небу рваться этот крест.
Брошусь на землю у ног распятья,
Обомру и закушу уста.
Слишком многим руки для объятья
Ты раскинешь по концам креста.
Для кого на свете столько шири,
Столько муки и такая мощь?
Есть ли столько душ и жизней в мире?
Столько поселений, рек и рощ?
Но пройдут такие трое суток
И столкнут в такую пустоту,
Что за этот страшный промежуток
Я до воскресенья дорасту.
 
В роковом сентябре 1990 года, узнав об убийстве отца Меня, с пугающей точностью я испытала то самое, что содержится в пятой строфе (начиная со строки об упавшей завесе). Да разве я одна! Все мы, сотни, если не тысячи, его духовных чад, вовсе не творя из него кумира, к всеобъемлющей тайне Христа приблизились через него, через его проповеди, книги, отеческие наставления; он был и остаётся для нас главным свидетелем Христовым. И когда его у нас насильственно, зверски жестоко отняли, земля и в самом деле качнулась под ногами. Если кто-нибудь начнёт меня убеждать, что казнь праведника путём распятия или любым другим диким путём — дело далёкого прошлого, я замкну свой слух и своё сердце.
 
Но это несчастье случилось сорок лет спустя после моего первого знакомства с "Магдалиной"…
 
В свои двадцать я прочла её так, как будто она написана обо мне. Эти с ног каждой девушки со стуком спадающие сандалии, эти пряди распустившихся волос (я, как многие тогда, носила косы) — всё, всё было таким родным, знакомым. Великие эрудиты, каждый в своей области, Александр Мень и Иосиф Бродский выражают сомнение по поводу "ведёрка" Магдалины. Первый пишет о более уместном "старинном кувшине", но тут же оговаривается, что "у неё в руках ведёрко, как у женщины сегодня". Второй вспоминает об "алавастровом сосуде", проводит соблазнительные параллели с "Пиетой" Рильке, с "Магдалиной" Цветаевой. Я не была эрудитом, скорее — невеждой. Я не заподозрила первую строфу "в перифразе цветаевского быта", как пишет И. Б., а "ведёрко" и "уборку" — в лексической непригодности. Наоборот, они помогли мне безусловнее поверить поэту. Значит, две тыщи лет назад всё было, как теперь: шла такая же жизнь с праздниками и буднями, любовью и слезами. Значит, Христос — не сказка, не выдумка идеалистов, потому что того, кого не было, нельзя оплакивать так горячо и горько, как эта Магдалина… Но, главное, меня полонил сам стих! Он трогал до глубины души, убеждал, поднимал куда-то по небесной лестнице, о которой я ещё не ведала, что она зовётся "духовной". Не прочитав Библии, не будучи крещёной, я о многом уже догадывалась. Стихи утвердили мои догадки. Западал в память "крест", что будет рваться к небу; протягивалась ниточка между стихами и религиозными картинами, которые позволяли себе показывать народу Третьяковка, Эрмитаж, выставка полотен Дрезденской галереи…
 
Заразить верой может только тот, кто сам верует. С безверием дело обстоит сложнее; частенько тут срабатывает принцип "от обратного": человеку говорят, что Его нет, — значит, Он есть… Кстати, меня издавна интересовал вопрос, а таким ли приверженцем атеизма, какой предписывался его подданным, был вождь всех времён и народов Иосиф Виссарионович Сталин. Всё-таки он был крещён при рождении, закончил духовное училище, несколько лет учился в Тифлисской духовной семинарии. Сейчас об отношениях поэта и "государя советского", христианина истинного и христианина формального (Даниил Андреев считает: антихриста) пишут много, даже слишком много. Но о религии в этой связи вспоминают редко. Хотя давно стало аксиомой: то место в душе, что предназначено для Творца неба и земли, для высших ценностей духовных, в случае их отсутствия неизбежно занимают неодушевлённые и одушевлённые фетиши: деревянные и глиняные божки, ксерксы и навуходоносоры, короли и президенты, крупные и мелкие бесы. Кто занял место Господа в сердце Сталина? Неужели он сам? Или…
 
Встретились они ещё в середине двадцатых, когда, согласно мемуарам "недотроги, тихони в быту" Ольги Ивинской, на Бориса Леонидовича "из полумрака выдвинулся человек, похожий на краба"; приглашённый на встречу поэт увидел в нём "по росту двенадцатилетнего мальчика, но с большим старообразным лицом".
 
Но, прежде чем говорить о Б. П. и Сталине, надо сказать о Пастернаке и революции — той, что чаялась художнику, и той, что разразилась в октябре 1917 года.
 
Вспомним, что Блок любил революцию "в мечте": "Она девушка. Это моя невеста!" (слова, переданные его близким другом). Нечто подобное испытывали и в кругу Бориса Леонидовича. Однако, на десять лет моложе Блока, вероломный нрав этой "невесты" Пастернак разгадал раньше его, в том же 18-м году, когда была написана поэма "Двенадцать".
 
Стихотворение "Русская революция", как и следовало ожидать, начинается с элегической ноты:
 
Как было хорошо дышать тобою в марте
И слышать на дворе со снегом и хвоёй,
На солнце, поутру, вне лиц, имён и партий,
Ломающее лёд дыхание твоё!
 
Восемьдесят семь лет спустя нам даже странно читать, какие детски наивные надежды связывали с революцией не её участники, а молодые интеллигенты вроде нашего героя, европейски образованные россияне, совершенно свои что в античной, что в христианской культуре, много знавшие, много путешествовавшие, но естественно предпочитавшие своё, "всосанное с молоком", как потом выразится поэт, чужому.
 
…Что эта, изо всех великих революций
Светлейшая, не станет крови лить, что ей
И Кремль люб, и то, что чай тут пьют из блюдца.
Как было хорошо дышать красой твоей!
Казалось, ночь свята, как копоть в катакомбах
В глубокой тишине последних дней поста,
Был слышен дёрн и дром, но не был слышен Зомбарт.
И грудью всей дышал Социализм Христа.
 
(Вернер Зомбарт — немецкий экономист и философ, сначала сторонник марксизма, потом его противник, выступавший за "организованный капитализм".)
 
Следующие пять строф вряд ли понравятся авторам востребованных ныне школьных учебников истории. У нас ведь учат детей не по стихам каких-то там нобелевских лауреатов, а по цензурированным главам и параграфам придворных идеологов; но, и не напечатанные десятилетиями, стихи-откровения всё равно восстают, как Лазарь из гроба, и таинственными путями доходят до людей.
 
Смеркалось тут… Меж тем свинец к вагонным дверцам
(Сиял апрельский день) — вдали, в чужих краях
Навешивался вспех ганноверцем, ландверцем.
Дышал локомотив. День пел, пчелой роясь.
А здесь стояла тишь, как в сердце катакомбы.
Был слышен бой сердец. И в этой тишине
Почудилось: вдали курьерский нёсся, пломбы
Тряслись, и взвод курков мерещился стране.
Он "С Богом, — кинул, сев; и стал горланить: — К чёрту! —
Отчизну увидав: — Чёрт с ней, чего глядеть!
Мы у себя, эй, жги, здесь Русь, да будет стёрта!
Ещё не всё сплылось; лей рельсы из людей!
Лети на всех парах! Дыми, дави и мимо!
Покуда целы мы, покуда держит ось.
Здесь не чужбина нам, дави, здесь край родимый.
Здесь так знакомо всё, дави, стесненья брось!"
Теперь ты — бунт. Теперь ты — топки полыханье.
И чад в котельной, где на головы котлов
Пред взрывом плещет ад Балтийскою лоханью
Людскую кровь, мозги и пьяный флотский блёв.
 
Грозные стихи! Когда наши русские (непременно чисто русские) патриоты спустя век без малого, кипя ненавистью к Октябрю, открывают нам тайные страницы истории ХХ века, им не приходит в голову, что всё это давным-давно открыто и описано по огненным следам событий. Соплеменников Бориса Пастернака, всех чохом, они давно записали если не в поджигателей, то в слепо-восторженных свидетелей третьей русской революции. Не об их ли выучениках написала Римма Казакова:
 
…А на указателе к могиле
Пастернака выведено: "жид"…
 
При таком почти мистическом проникновении в суть явлений, беспощадно трезвом взгляде на вещи выход, кажется, один: эмиграция. Но Борис Леонидович сознательно и мужественно остаётся на родине. Грубое приспособленчество, двурушничество — не в его натуре. Его природа жаждет идеала, его стереоскопический ум видит все грани любого исторического события, даже кровавой революции.
 
В стихотворении "Высокая болезнь" (1923, 1928) поэт пишет о главном движителе Октябрьской революции в другом ключе. Принято считать, что Девятый съезд Советов, где он однажды побывал, способствовал его политическому прозрению. Любое прозрение предполагает предварительную слепоту. Б. П. никогда не был слеп, что доказывает весь его сложный, благородный, полный злоключений жизненный и творческий путь. Но порой, не без внутренней борьбы, он позволял себя ослепить. "С кем протекли его боренья? С самим собой, с самим собой", — покается он в момент истины. "Высокая болезнь" — тому примером. Вот он, "взволнованный донельзя", идёт на Девятый съезд Советов и… Далее предоставляю слово поэту: "Я трезво шёл по трезвым рельсам, / Глядел кругом, и всё окрест / Смотрело полным погорельцем, / Отказываясь наотрез / Когда-нибудь подняться с рельс…" Разруха, безнадёжность. Не столько в самих строках, сколько между строк высказанная надежда, что автора на мякине не проведёшь: "Уже мне не прописан фарс / В лекарство ото всех мытарств. / Уж я не помню основанья / Для гладкого голосованья". Скорбный экскурс в историю: от "арктических петровых вьюг" до падения двуглавого орла. Что же противостоит всему этому, по замыслу поэта? Появление на трибуне съезда Ленина. Вождь не назван (как и в "Русской революции"), но портрет, растасканный на цитаты, великолепно узнаваем. Пафосна и трагична концовка стиха:
 
Столетий завистью завистлив,
Ревнив их ревностью одной,
Он управлял теченьем мыслей
И только потому — страной.
Я думал о присхожденьи
Века связующих тягот.
Предвестьем льгот приходит гений
И гнётом мстит за свой уход.
 
У пятой и шестой строк есть вариант: "Из ряда многих поколений / Выходит кто-нибудь вперёд". Это — существенно. Потому что, по Пастернаку, вождь — воплощение коллективного бессознательного, чего-то такого, что уже висит в воздухе.
 
Не так давно цензоры решали за поэта исход его внутренних борений просто: под предлогом "иначе не напечатают" откусывали от стиха последнее четверостишие — и всё!..
 
Ревность и зависть творца пролетарской революции к столетиям борьбы за свободу — не проходное утверждение поэта. Ревность и зависть, два распространённейших греха, — они-то и двигают колесо истории, часто в обратную сторону, они-то и бросают в массы призывный клич "Грабь награбленное!".
 
Но не будем столь категоричны. Разве мало было среди революционеров бескорыстных жертвенных душ, из высших соображений жаждавших полного переустройства несовершенного (как всякое другое) русского общества?
 
В двадцатые годы Пастернак пишет две историко-революционные поэмы: "Девятьсот пятый год" и "Лейтенант Шмидт".
 
Когда-то я была влюблена в начало первой поэмы — просто ходила по безлюдным загородным улочкам и бубнила себе под нос:
 
В нашу прозу с её безобразьем
С октября забредает зима.
Небеса опускаются наземь,
Точно занавеса бахрома.
Ещё спутан и свеж первопуток,
Ещё чуток и жуток, как весть.
В неземной новизне этих суток,
Революция, вся ты как есть.
Жанна д'Арк из сибирских колодниц,
Каторжанка в вождях, ты из тех,
Что бросались в житейский колодец,
Не успев соразмерить разбег.
Ты из сумерек, социалистка,
Секла свет, как из груды огнив,
Ты рыдала, лицом василиска
Озарив нас и оледенив.
…И в блуждании хлопьев кутёжных
Тот же гордый, уклончивый жест:
Как собой недовольный художник,
Отстраняешься ты от торжеств.
Как поэт, отпылав и отдумав,
Ты рассеянья ищешь в ходьбе.
Ты бежишь не одних толстосумов:
Всё ничтожное мерзко тебе.
 
Какие стихи, Боже мой! Какая обжигающая свежесть, какая сила! Из-под палки таких стихов не напишешь! Пусть революция в её "неземной новизне" не блоковская невеста — она тоже женщина, страдающая, бегущая всего ничтожного. Пастернаковский тип. Автор так добр, что препоручает ей свои эмоции, уподобляет разрушительный труд по "хирургии" России созидательному труду поэта… Но, признаемся себе, она страшноватая, эта "социалистка". У неё "лицо василиска" — не оригинальной же рифмы ради! Это что-то потустороннее, мертвенное. Понятно, что, "озарив", оно и "оледенит" тут же. Снежная королева на отечественной почве…
 
Кого он видел перед собой, упоённо (иначе не умел) работая над поэмой? Может быть, младшую сестру народоволки, свою знакомую Ларису Рейснер? Её памяти посвящено написанное вскоре стихотворение. Женщина-комиссар, прототип героини "Оптимистической трагедии" Вс. Вишневского — это помнят о ней все. А что была необыкновенно хороша собой, знала себе цену как женщине, писала стихи, упивалась книгами Рильке, как-то подзабылось. И что погибла в тридцать лет от ерунды какой-то: трубочек с кремом — она, взбиравшаяся, всё равно, реально или мысленно, на баррикады революционного Гамбурга! Пастернак не забывал таких встреч.
 
Тревожно начинается реквием по этой новой "героине" (так он её и называет в стихах): "Лариса, вот когда посожалею, / Что я не смерть и ноль в сравненьи с ней…" Опять смерть рядом с жертвенной красотой! И грозные, как на картине Делакруа "Свобода на баррикадах", краски: "Ты точно бурей грации дымилась…" В поэме — василиск, тут — валькирия. Женщины революции…
 
Не она ли, в другой своей ипостаси ("Вся сжатым залпом прелести рвалась"), подарила своё имя возлюбленной доктора Живаго? Не отзвук ли фамилии её мужа, Фёдора Раскольникова, в псевдониме мужа Лары — Стрельников?..
 
Подходят к концу двадцатые годы. Ужасы переворота как будто позади. Всё внешне улеглось. Надолго ли?..
 
В журнале "Знамя" (№ 11 за 2002 год) Евгений Борисович Пастернак опубликовал переписку Пастернака и Ромена Роллана. Она относится к 30-му году. Б. П. как политически неблагонадёжному отказано в поездке за границу с семьёй. Совсем недавно в Ирпене, на отдыхе, он осознал, что любит другую женщину. Ну, хорошо, его не пускают, но разрешат ли поездку за границу, в Мюнхен, к его родителям, их невестке с внуком, маленьким Женей? Евгения Лурье, его законная супруга, пишет Роллану Борис Леонидович, "частное лицо, как и всякое другое. Её присутствие не увеличивает общественного благополучия, её отсутствие его не уменьшает". Но пустят ли?! Дадут ли ему возможность в одиночестве разобраться в чувствах… дальше цитирую: "…которые я должен буду углубить и распутать будущей зимой, зимой, как предполагают — гибельной"?.. Прямых политических выпадов осторожный корреспондент не допускает, и всё-таки в переписке с французским коллегой так и сквозит его негативное отношение к существующим порядкам. О своей унизительной зависимости от властей предержащих он отзывается так: "Это косвенный способ указать вам (т. е. советским гражданам. — Т. Ж.), что вы забыли, что вы раб и не можете ни на что рассчитывать, кроме того, что вам причтут и что (не спрашивая вас) вам припишут в области официальных мифов".
 
Однако главный официальный миф своего времени великий поэт, судя по всему, разделял. Или заставлял себя разделять с 90% окружающих (за цифру не ручаюсь — статистики не велось). Миф о Сталине как мудром вожде и учителе. Кто без греха — пусть бросит в него камень. Застав последнего российского генералиссимуса уже на излёте, по-детски неосознанно участвуя в коллективных здравицах в его честь, но вполне осознанно оплакав его в неполные 17 лет, свой камень бросать в Пастернака я не собираюсь. Да, он напряжённо думал о Сталине, посвящал ему стихи. Известны его шаги навстречу вождю: отдельное обращение в связи со смертью Аллилуевой (1932); заступничество — не за себя, а за мужа и сына Ахматовой, которые были освобождены из заточения на другой же день; письменная благодарность за сталинский отзыв о Маяковском. Признав того "лучшим, талантливейшим поэтом эпохи", вождь дал Б. Л. возможность "жить и работать по-прежнему, в скромной тишине, с неожиданностями и таинственностями" (цитирую), без которых поэт не любил жизни.
 
Сталин отвечал взаимностью. Весьма своеобразной — другой тираны не знают. Сгноив Мандельштама, сгноив мужа Цветаевой, гноя в тюрьмах и ссылках сына Ахматовой, он повелел своим опричникам "не трогать этого небожителя". И Пастернака не тронули. Но кругом продолжался настоящий обвал. Большой террор уничтожал близких поэту людей: Мейерхольда, Пильняка, Тициана Табидзе, Бухарина. И если в случае с Мандельштамом ещё просматривался некий жуткий смысл, то остальные погибли абсолютно безвинно.
 
Пятьдесят шестым годом датировано стихотворение "Душа". Это — эпитафия всем, насильственно вырванным из жизни: "Душа моя, печальница / О всех в кругу моём. / Ты стала усыпальницей / Замученных живьём. / Тела их бальзамируя, / Им посвящая стих, / Рыдающею лирою / Оплакивая их, / Ты в наше время шкурное / За совесть и за страх / Стоишь могильной урною, / Покоящей их прах…"
 
Духовный скачок Пастернака в сороковые–пятидесятые годы поражает. Он расставался со всеми общественными обольщениями, дерзал и дерзил временщикам — хозяевам жизни по мере того, как додумывался, одевался художественной плотью его роман. Увенчанный Нобелевской премией (парадокс истории: сам-то автор получил в придачу к ней терновый венец), "Доктор Живаго" оказался беззащитен перед снобизмом ревнивых коллег. Достаточно отзыва Владимира Набокова: "Меня интересует только художественная сторона романа. И с этой точки зрения “Доктор Живаго” — произведение удручающее, тяжеловесное и мелодраматичное, с шаблонными ситуациями, бродячими разбойниками и тривиальными совпадениями. Кое-где встречаются отзвуки талантливого поэта Пастернака, но этого мало, чтобы спасти роман от провинциальной пошлости, столь типичной для советской литературы. Воссозданный в нём исторический фон замутнён и совершенно не соответствует фактам" ("Иностранная литература", 2003).
 
Возражать Набокову бессмысленно, но выскажу своё мнение. "Доктор Живаго" — сакральное произведение. Не думаю, что его можно мерить общими мерками: вот это, мол, автору удалось, а тут он чего-то не дотянул. Не он вытягивал сеть, полную улова. Его вытягивал роман — из безвременья в вечность… "Книга есть кубический кусок горящей, дымящейся совести — и больше ничего" — слова молодого Пастернака, когда-то восхитившие девятнадцатилетнего Николая Вильмонта. Не о своём ли будущем романе он это сказал — заблаговременно, впрок?..
 
Для меня "Доктор Живаго" — самая религиозная из написанных уже в нашу бытность русских книг. Пастернаковские стихи последнего пятнадцатилетия его жизни — самые религиозные стихи в русской поэзии ХХ века, во всяком случае, по ту сторону железного занавеса, где мы обитали. Христианская вера, изгнанная с земли, где поэт родился, где, дважды поборов соблазн эмиграции, остался до самой смерти, пребывала, росла в его сердце до конца. Именно ей обязан он великим даром внутренней свободы. И невозможно не поверить ему, когда в 1947 году он пишет Константину Симонову: "Я ничего не боюсь. Моя жизнь так пряма, что любой её поворот приемлем". В то время он уже вовсю работал над романом, и "пряма" означает не прямолинейность без поворотов, а нечто другое. "Путь от человека к Богу прям!" — вспоминаются мне слова моего духовного отца Александра Меня при первой нашей встрече… А вот признание из более позднего пастернаковского письма, датированного 49-м годом, когда шла война с "космополитами", читай — отечественными евреями, и над каждым, даже вконец обрусевшим, даже крещёным потомком Давидовым висел дамоклов меч: "…страх быть слопанным никогда не заменял мне логики и не управлял моими мозгами". В памяти выстраивается словесный ряд: логика — Логос — Слово — Бог. "В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог" (Ин 1. 1).
 
На смерть Пастернака пережившая его на шесть лет Ахматова написала два стихотворения. Перечитаем наиболее загадочное из них: "Словно дочка слепого Эдипа, / Муза к смерти провидца вела, / А одна сумасшедшая липа / В этом траурном мае цвела / Прямо против окна, где когда-то / Он поведал мне, что перед ним / Вьётся путь золотой и крылатый, / Где он Вышнею волей храним". Современная критикесса, глубоко уважаемая мной за ум и нешуточную эрудицию, по-моему, чрезмерно мудрит, когда в эссе "Бой бабочек" пишет, что, согласно стихам Ахматовой, Пастернак не был провидцем, что ассоциация со слепым царём Фив не случайна и у него "не получилось лёгкости пути — “золотого и крылатого”", а был он перед гибелью выставлен как безумец, как городской сумасшедший. "Сумасшедшая липа", по Н. Ивановой, — символ "расцвета вопреки". Спору нет, поэтические образы многозначны, и кто-то увидит в ахматовской липе одно, а кто-то — другое. К тому же "безумие" в библейском смысле не всегда порок; вспомним апостола Павла: "если кто из вас думает быть мудрым в веке сем, тот будь безумным, чтоб быть мудрым"(1 Кор 3. 18). Согласна: свистопляска вокруг имени великого поэта ускорила конец, и его смерть может быть приравнена к гибели. Но независимо от предсмертной вахканалии я вижу его провидцем и победителем. Пусть не в бытовом — в евангельском смысле. Будто о нём сказано Христом: "В мире будете иметь скорбь; но мужайтесь: Я победил мир" (Ин 16. 33).
 
Уподобление Бориса Пастернака Христу может показаться дерзостью. Сколько было за две тыщи лет больших и даже великих поэтов, а Тот, Кто победил мир, один. Но Б. П. в своём "Гамлете" не стыдится — вслед за Библией — произнести моление о чаше. Поэт почти слово в слово повторяет евангелиста Марка.
 
Гул затих. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку,
Я ловлю в далёком отголоске,
Что случится на моём веку.
На меня наставлен сумрак ночи
Тысячью биноклей на оси.
Если только можно, Авва Отче,
Чашу эту мимо пронеси.
Я люблю Твой замысел упрямый
И играть согласен эту роль.
Но сейчас идёт другая драма,
И на этот раз меня уволь.
Но продуман распорядок действий,
И неотвратим конец пути.
Я — один. Всё тонет в фарисействе.
Жизнь прожить — не поле перейти.
 
Судя по всему, нам, перекочевавшим из достопамятного XX века в начало следующего тысячелетия, предстоят не меньшие испытания, чем поколениям отцов, дедов и прадедов. Только характер их изменился. Если раньше зло прикидывалось добром и на эту наживку клевали даже мудрецы, даже гении, то теперь зло настолько обнаглело, что и не думает натягивать личину. Оно требует, чтобы его приняли безоговорочно, потому что оно — азартный игрок без правил; современное казино — весь мир; ставка — человеческая жизнь… Люди так устроены, что могут пережить почти всё, но не обуглится ли в прижизненной геенне их душа, не покинет ли её вера? Что ж, заострим сердце мужеством, как советует отечественное "Слово" и, припав к живой воде пастернаковской поэзии, будем по-прежнему вершить подвиг сестры нашей — жизни.
 
Тамара Жирмунская
 
Примечания
 
[1]       Догмат о непорочном зачатии существует только в Католической Церкви. Он гласит: "…Преблаженная Дева Мария была с первого мгновения Своего зачатия, по исключительной благодати и благоволению Всемогущего Бога, в предвидении заслуг Иисуса Христа, Спасителя рода человеческого, предохранена ото всякой скверны первородного греха" (Катехизис Католической Церкви, 491).
 
 
Источник Истина и жизнь № 1/2005 
                  Истина и жизнь № 2/2005 


[Версия для печати]
  © 2005 – 2014 Православный паломнический центр
«Россия в красках» в Иерусалиме

Копирование материалов сайта разрешено только для некоммерческого использования с указанием активной ссылки на конкретную страницу. В остальных случаях необходимо письменное разрешение редакции: palomnic2@gmail.com